Русская поэзия конца восьмидесятых

Стихи 80 — х

Моя родимая земля,
Мой отчий край и речки песня
В тебя влюблен навеки я,
Влюблен как юноша беспечно

Целую нежную траву,
Тумана кроюсь одеялом
И пью с забвением росу,
Смеясь задиристо и шало

И мну в ласкающих руках,
Как стан красивой, стройной девы,
Березы ствол, что на ветвях
Сережки спелые надела

И как невеста льнет она
К моей груди всей статью белой
Как – будто тоже влюблена,
Но робко, тихо и несмело

А в ухо ласково шумит,
Качая на ветру свой колос,
Живое поле спелой ржи,
Смеясь, порой, в веселый голос

И тихий бег речной воды
Любовно ноги мне ласкает
Все говорит – «Запомни ты
Дороже нет родного края»

И в руки просится сирень
Хоть не захочешь – приголубишь
Тот будет самый черный день,
Когда ты Родину забудешь!

Моя Россия, ты моя!
Ничто мне душу так не тронет,
Как крик последний журавля,
Что, расставаясь с домом, – стонет!

Утоли мои печали,
Успокой на сердце грусть
Мне твои глаза сказали,
Что ты тоже любишь Русь!

А душа шепнула тихо,
Тайны скрытой не тая,
Что одно для сердца лихо
Потерять вдруг Русь, тебя

И мне радостно на сердце,
Что кому – то нужен вдруг
Я, влюбленный, беззаветно
В речку, поле, лес и луг

И теперь, как вижу радость
Я твоих веселых глаз,
Мне в сто крат милее в сладость
Край родимый вокруг нас

Взгляд плывет по речке, полю
Сердцем вижу же тебя
Для души одна вы доля,
Боль одна в груди моя

Утоли мои печали,
Успокой на сердце грусть
Я б хотел, чтоб вспоминали
Здесь меня лишь ты и Русь!

Клонит неистовый ветер
Крону березы к земле.
Что ты мой край так не весел,
Душу не греешь что мне

Что – то нахмурилось небо
Горькой обидой зашлось
Слабой слезою, несмелой
В поле бежит робкий дождь

Избы старинные криво
Встали в кружок у реки,
Высунув в небо тоскливо
Колодцев немых журавли

Одетые в саван из грусти
Застыли в печали своей,
Что старою было здесь Русью,
Ушло в даль с сумятицей дней

Сегодня Россия другая
Опрятней в сто крат и сильней
И ей не досуг, расцветая,
Упомнить, кто счастье дал ей

Уж видно так свет весь устроен,
Что старое сыплется в прах
И лишь матерей наших доля
Жалеть об ушедших тех днях

И я нынче грусти коснулся
В счастливом когда – то краю
Душой молодой окунулся
В закатную долю свою

И понял, что вновь через годы,
С тоскующей грустью в глазах,
Я к этим избенкам с тревогой
Вернусь еще в старческих снах

И душу терзая мечтами
Услышу я крик журавлей,
Увижу слепыми глазами
Я юность деревни своей

Но будет все поздно, не нужно
И в сердце, вгрызаясь, тоска
С печалью вдвоем будет дружно
Вдруг совесть терзать старика

И жалко душе страшно станет
Кусочек родной той земли
С упавшими на бок домами
У тихой, прохладной воды

Прости, если можешь, Россия
Нас всех ослепленных мечтой,
Бегущих за счастьем к чужбине,
Забывших про край свой родной

А ты знаешь, любимая, знаешь
Как сердце клокочет в груди,
Когда время в ладонях сжимаешь,
Когда губы целуешь твои

А ты знаешь, любимая. знаешь
Свет влюбленных и жертвенных глаз
Душу пламенем жарким сжигает,
А слезу превращает в алмаз

А ты знаешь, любимая, знаешь
Небеса, как божественный сад
В мое сердце любовь призывают,
Поцелуев сорвав звездопад

А ты знаешь, любимая, знаешь,
Пламенея желаньем огня,
Я, как снег на поля осыпаясь,
Согреваю любовью тебя

————— —————————
А вы любили ли меня?
Или в любовь со мной играли
Отогреваясь у огня,
Своей что страстью разжигали.
А вы любили меня?

А вы спасали ли меня?
От одиночества и боли
Или, покой в душе храня,
Играли чувственные роли
А вы спасали меня?

А вы искали ли меня?
И я ли нужен был в утехе,
Когда вы пламенем горя,
Хотели лишь себе успеха
А вы искали лишь меня?

А нужен был ли я вам здесь?
Очередная жертва страсти,
Чтоб утолить печаль и спесь
И насладиться тихой властью
А нужен был ли я вам здесь?

А вы любили ли меня?
Или в любовь со мной играли,
Мираж в душе своей творя,
Свои гася во мне печали
А вы любили ли меня?

Все кончилось, ушло и не сбылось,
Как музыка, затихло в отдалении
И в прошлое бесследно унеслось,
Оставив душу в трепетном смятении
И нет уже, манящей в даль мечты
И жизнь печалью сердце напоила
И мелочность житейской суеты
Душе вдруг стала горестно – постылой

И осознала с болью вдруг она
Всю бесполезность жизненных страданий
Все, чем терзалась, мучилась, жила
Сгорело в дымке радужных мечтаний

И жизнь уже былую вдруг не жаль
И прошлое все стало неприглядным
Осталась только горькая печаль
На сердце грустью безотрадной

Все кончилось, ушло и не сбылось
Укрылись мраком сумрачные дали
Мне к счастью прикоснуться не пришлось
Зато в избытке попил я печали

Все, словно, сон ушло навечно
Растаял пыл былых страстей
И лишь душа – мой друг сердечный
Все ждет неведомых вестей
И невдомек ей неутешной,
Что безвозвратно ты ушла,
Что время поступью неспешной
Сотрет твой образ без следа

Что жизнь безжалостной рукою,
Как кистью, истиной творя,
Печаль на сердце успокоит,
Уняв безумный бег огня

И только память бесконечно,
Рабою сладостной мечты,
К тебе стремится будет вечно
За светом дивной красоты

Неужели ты любишь ушами
Моя старая, милая мать
Неужели лишь только словами
Меру чувств твоих можно объять

Или раной на сердце не бьется
От слащавых, но лживых тирад
Слов поток, что льстецами так льется,
Покупая всех ложью подряд
Может, меньше не спишь ты ночами,
Если боль я скрываю в душе
За веселыми внешне словами,
За улыбкой беспечной тебе

Или сердце настолько оглохло,
Что доверилось лживым словам,
Не заметив насколько же горько
Смех дается моим здесь устам

Нет, не верю я в глупые сказки,
Что ушами так можно любить,
Что притворства любезного маски
Твое сердце способны купить

Пусть глупцы утешаются мыслью,
Что здесь парой ласкающих фраз
Сторговать могут ловко и быстро,
Твое сердце – всевидящий глаз

Утоли мои печали
Кинь мне в душу яркий свет
И что в жизни мы страдали
В том вины, друг, нашей нет
Вера, боль, надежда, слава!
Сколько душ здесь извела
Сколько жизней на забаву,
Насмеявшись, унесла

Мы пришли сюда не сами
Выбирала нас судьба,
Чтобы жизни жерновами
Молотить здесь без конца

Чтобы розовые дали
Нам дарили в жизни свет,
Отгоняя все печали
На закате наших лет

Растеряв былые чувства,
В прах, развеяв все мечты,
Понимали, как нам пусто
Здесь без сердца теплоты

И в душе проснется жалость,
Сердце грустью распалив,
Жизнь, как конь, вперед умчалась
Нас с себя долой ссадив

И не надо слез, родная
Наша жизнь не вешний сад
И не я в том виноват,
Что хотел бы умирая,
Снова в детство бросить взгляд!

Здравствуй, здравствуй, моя радость
Тихий свет далеких звезд
Нынче мне лишь память в сладость
Да туманы дивных грез

Нынче я тоскою болен
Мир мне этот стал не люб
От своей несладкой доли
Я печален весь и груб

С грустью я теперь сдружился
Знать на вечные века
Ворон в воздухе кружился
С криком злобным здесь не зря

Накричал беду лихую
Он в мой тихий, светлый край,
Чтобы жил я жизнь, тоскуя,
Чтоб не ведал слова Рай!

Ну и пусть. Тоска ведь тоже
Душу грезами пьянит
Веселиться хоть не может,
Но любовь всегда хранит

И теперь я твой заветный
Тихий, милый уголок,
Мне когда – то неприметный,
Полюбил как только мог

Здравствуй, здравствуй, моя радость
Мой трепещущий рассвет
Я познал в печали сладость,
Я увидел в горе свет!

Ну что ж, измена так измена!
Кровавый отблеск на глазах
И сердце, тронутое тленом,
Ты не спасешь в любви сетях

Напрасно в поле ловить ветер
Коль – где – то треснула душа,
То мир уже не будет светел,
Не будет жизнь так хороша

И ни к чему теперь здесь клятвы,
Красивых слов тугая нить,
Что мир безжалостный, проклятый
Любовь не смог нам сохранить

Зачем, сжигая сердце в пепел,
За лестью крыть простой обман
Лишь поиграться ты наметил
В любовный сладостный дурман

Знать просто истину не понял
Ты тленной, мелочной душой
И этот крик безумной боли
Лишь просто жалость над тобой

Коль сердце низменно и подло,
Душа тщеславна и глупа
Не надо крыть травою сорной
В чужой душе ростки цветка!

Специфика новых течений в поэзии 1980-1990-х годов.

В целом поэзия 1970-1990-х годов, как, впрочем, и вся художественная литература этого времени, представляет собой органический сплав реалистических и модернистских тенденций. Ей равно присущи яркие поэтические открытия, новые оригинальные ритмы, размеры, рифмы и опора на уже известные, традиционные образы и приемы. Примером может служить центонность, о которой уже шла речь в применении к прозе. Поэты отталкиваются не только от жизненных впечатлений, но и от литературных. Цели этого приема могут быть самыми различными: от необходимых поэту реминисценций и ассоциаций до пародирования:

Я вас любил. Любовь еще (возможно,

что просто боль) сверлит мои мозги.

Я вас любил так сильно, безнадежно,

как дай вам Бог другими — но не даст!

Читайте также  Биография Черного С.

Подводит к елке дед-Мороз

Он в белом венчике из роз,

Она прошла афган.

Доказательством нового качества современной русской поэзии может служить, в частности, возрождение духовной лирики — С. Аверинцев, З. Миркина, Ю. Кублановский и др.

Современная поэзия — вся в движении, в поиске, в стремлении как можно полнее выявить грани дарования поэта, подчеркнуть его индивидуальность. И все-таки приходится признать, что в русской поэзии 1970-1990-х годов, несмотря на богатство и новизну жанров, наличие ярких творческих индивидуальностей, несомненное обогащение стихотворной техники, вакансия первого русского поэта, освободившаяся после смерти А. Ахматовой, пока все еще не занята.

Последнюю треть XX столетия все чаще называют «бронзовым веком» русской поэзии. Время, конечно, проверит «степень блеска», но уже сейчас одной из важнейших характеристик эпохи следует признать необычайное многообразие, многоцветье и «многолюдье» поэзии этого периода.

Поэтическое слово всегда быстрее приходило к читателю (слушателю), чем прозаическое. Нынешнее же развитие коммуникационных систем — в условиях отсутствия идеологической (а нередко и моральной) цензуры — сделало процесс публикации свободным, мгновенным и глобальным (ярчайшее свидетельство — динамичное распространение поэзии в сети Интернет). Однако говорить о каком-либо поэтическом буме, подобном «оттепельному», не приходится. Говорить надо скорее о постепенном возвращении поэтического (и вообще литературного) развития в естественное русло. Публикующих стихи становится больше, читающих — меньше.

Совсем иной стиль авторского поведения в той среде, которую создает возрождающаяся духовная поэзия. В 1980- 1990-е годы в русле этой традиции активно и заметно работают З. Миркина, Л. Миллер, С. Аверинцев, В. Блаженных, о. Роман и др. Их объединяет традиционно-религиозное, близкое к каноническому понимание места человека в мире, и поэт в их стихах не претендует на какую-то особую выделенность. «Поэзия — не гордый взлет, | а лишь неловкое старанье, | всегда неточный перевод | того бездонного молчанья» (З. Миркина). «Неловкое старанье» в этих стихах очень точно передает христианское самоопределение поэта.

И образов лирического героя, и вариантов авторского поведения в современном поэтическом процессе очень много, и это объективное свидетельство не только «проблемности» вопроса, но и разнообразия художественного мира поэзии. Однако еще больше вариантов «собственно формальных»: лексических, синтаксических, ритмических, строфических и т.п., что говорит уже о богатстве художественного текста. В формальной области экспериментов всегда было больше, нежели в содержательной, однако то, что произошло в последние десятилетия XX в., аналогов не имеет. Правда, чаще всего эти эксперименты имеют исторические корни, и есть возможность проследить их генезис.

В первой половине 1990-х наиболее заметными тенденциями в русской поэзии считались концептуалисты и метареалисты(метаметафористы). В центре внимания первых находилась проблема тотальной несвободы человеческого высказывания, его неизбежной неподлинности, неаутентичности, предопределенности набором дискурсивных практик. В тогдашней культурной ситуации складывалось впечатление, что художественное высказывание концептуалистов заострено прежде всего против советского дискурса:

Выходит слесарь в зимний двор
Глядит: а двор уже весенний
Вот так же как и он теперь —
Был школьник, а теперь он — слесарь

А дальше больше — дальше смерть
А перед тем — преклонный возраст
А перед тем, а перед тем
А перед тем — как есть он, слесарь

Дмитрий Александрович Пригов

Социокультурная критика, предъявленная концептуализмом, была очень сильна и влиятельна, но к концу 1990-х исчерпала себя. Из пяти центральных фигур этого течения двое – Андрей Монастырский (р.1949) и Лев Рубинштейн (р.1947) – полностью ушли из поэзии (первый – в радикальные художественные практики, акционизм, второй – в эссеистику), двое – Тимур Кибиров (р.1955) и Михаил Сухотин (р.1957) – довольно резко поменяли поэтические ориентиры и обратились к очень личной, несколько болезненной лирике, и только Дмитрий Александрович Пригов (1940–2007) до конца своих дней продолжал работать в рамках концептуалистской парадигмы, все больше сосредотачиваясь на критике слова и высказывания как таковых, независимо от их социокультурной и дискурсивной принадлежности. Новых адептов концептуализм тоже не приобрел, хотя отдельные тексты и циклы таких авторов, как Мирослав Немиров (р.1965) или Валерий Нугатов (р.1972), напрямую связаны с концептуалистской проблематикой.

Противоположный лагерь в русской поэзии конца 1980-х – начала 1990-х гг. представляли метареалисты – поэты, для которых основа поэтического мировидения – вещь, предмет окружающего мира, метафизическое содержание этой вещи, метафизически насыщенный диалог, который вещи ведут между собой и в который должен на равных включиться человек. Круг авторов, тяготевших к метареализму, не был устойчив, несмотря на настойчивые усилия по преобразованию метареалистической тенденции в литературную группу, предпринимавшиеся поэтом Константином Кедровым (р.1945). Наибольшую известность в этом кругу приобрели перебравшиеся в 1970-80-е гг. из разных мест в Москву Александр Еременко (р.1950), Иван Жданов (р.1948) и Алексей Парщиков (1954–2009), однако для полноты картины необходимо учитывать и творчество более сложных (даже на фоне общей усложненности метареалистической поэтики), не примыкавших лично к этой тройке петербургских авторов Аркадия Драгомощенко (р.1946) и Михаила Еремина (р.1937) и москвича Владимира Аристова (р.1950). Основу поэтики метареализма составила сложная метафора – зачастую многоступенчатая, с возможным пропуском средних звеньев уподобления (Михаил Эпштейн предложил считать это новым тропом – метаболой). Зачастую это приводило поэтов-метареалистов к весьма герметичным построениям:

Рангоут окна – созерцать застекленные воды,
Из коих явленный,
Три века дрейфующий кеннинг
На диво – проклятья, потопы, осады и бунты –
Остойчив, а розмыть –
Ну, слава-те, вот и сподобились:
ныне, как некогда,
В два клюва, –
Кровавую печень клюет.

– далеко не сразу становится понятно, что в этом небольшом стихотворении речь идет о 300-летии Петербурга, которое город встречает с восстановленной имперской символикой – двуглавым орлом. Знаменательно, что поэтическая генеалогия метареалистов была различна. Просодическая и словарная основа стихов Ивана Жданова – открытия Осипа Мандельштама, воспринятые через гармонизирующее и отстраняющее посредство Арсения Тарковского:

Как душу внешнюю, мы носим куб в себе –
не дом и не тюрьма, но на него похожи,
как хилый вертоград в нехитрой похвальбе
ахилловой пятой или щитом его же.
35. Герой и мир в произведениях Л. Петрушевской, Т. Толстой, С. Довлатова, Вл. Маканина (по выбору студента).

Людмила Стефановна Петрушевская — современный прозаик, поэт, драматург. Она стоит в одном почетном ряду с такими современными писателями, как Татьяна Толстая, Людмила Улицкая, Виктория Токарева, Виктор Пелевин, Владимир Маканин… Стоит в одном ряду — и в то же время по-своему выделяется, как нечто, безусловно, из этого ряда вон выходящее, не вписывающееся ни в какие жесткие рамки и не подлежащее классификации.

Художественный мир Людмилы Петрушевской представляет собой сложный синтез взаимоисключающих эстетических тенденций: постмодернизма и реализма, натурализма и сентиментализма, модернизма и барокко… С конца 1990-х годов в ее прозе становится все более очевидно преобладание ирреального начала. Синтез реальности и фантазии становится в произведениях этой писательницы основным жанровым, структуро- и сюжетообразующим принципом. Примечательны в этом смысле как общее заглавие ее книги «Где я была. Рассказы из иной реальности» (2002), так и названия новелл, включенных в нее: «Лабиринт», «В доме кто-то есть», «Новая душа», «Два царства», «Призрак оперы», «Тень жизни», «Чудо» и др. В этом сборнике реальность отодвигается далеко в сторону «царства мертвых», таким образом, своеобразно преломляется идея романтического двоемирия, противопоставление «здесь» и «там» бытия. Причем Л. Петрушевская не стремится дать читателю целостное представление ни о реальной действительности, ни о таинственном потустороннем мире. На передний план выходит решение задачи соизмерения человека с неизведанным «царством», их взаимопроницаемости: оказывается, что запредельное и инфернальное не просто проникло в наш реальный мир — соседство с людьми темных мистических сил, ужасающих и одновременно манящих, является вполне органичным, законным и почему-то даже неудивительным.

Петрушевская никогда не делает различия между миром небесным и миром земным, более того, между миром сказочным, архаичным, и миром цивилизованным. В ее прозе все запредельное прописано на той же улице и даже в той же квартире, в которой живет обыденность.

messie_anatol

messie_anatol

Поэт, прозаик, драматург, литературовед. Окончила филологический факультет МГУ (1984), там же защитила кандидатскую диссертацию (1990). С 1991 года живет в США. В настоящее время преподает в Орегонском университете, а также является режиссером студенческого театра этого университета. В 80-е гг. входила в группу поэтов «новой волны» (вместе с Н. Искренко, И. Иртеньевым и др.), была участницей московского семинара Кирилла Ковальджи и членом клуба «Поэзия». Стихи, проза, статьи публиковались в «Литературной газете», журналах «Юность», «Знамя», «Русская речь», «Окно», «Воздух» и за рубежом, переводились на французский и английский языки. Автор книг стихов «Моя книжечка» и «Вторая Книжечка».

Нина Искренко тогда называла свои стихи и стихи тех, кто был ей близок, «полистилистикой». Я прилежно училась на филфаке и выступила на ее вечере с речью, где упомянула все прежние литературные школы, попадающие под Нинино определение

полистилистики. Кирилл Владимирович добродушно сказал: «Ну, все является много раз и все в общем-то в первый раз». Я согласилась главным образом с его интонацией: по ней ясно было, что все правы, и он всех любит и одобряет.

Наша с Ниной дружба началась с того, что мы вместе ездили с семинара домой: Нина выходила в Медведково, а я на две остановки раньше, на ВДНХ. Авангардные поэты и художники часто бывают людьми чистыми и застенчивыми, несмотря на позу, игру

литературными мускулами и задор. И Нина была совершенно кристальная, добрая, тихая, как бы вопреки своей радикальной литературной программе. У Нины устраивались собрания – хэппенинги, еще мы их называли перформансы. Упомяну несколько.

Один назывался «Деньги на ветер». В тот вечер мы собирали медяки, звенели ими в горсти и выбрасывали из окна (Нина с Сережей и мальчиками жили на втором этаже, так что далеко деньги не улетали).

Читайте также  Горе от ума характеристика образа Скалозуб Сергей Сергеич

Потом мы собирали ботинки для инсталляции: в ботинках моего мужа были мои, а в моих – нашего годовалого сына. Я хорошо помню еще маленького Сашу, Нининого младшего сына: он всегда сидел со взрослыми за столом и начинал так: «Я хочу сказать. » Взрослые спорили и смеялись, а Саша снова говорил: «Я хочу сказать. » Я все время пыталась всех остановить и попросить Сашу: «Скажи».

Еще вешали Чаушеску, но это уже позже, кода начались события конца восьмидесятых. На одном хэппенинге была американка, Роберта Финенберг. Мы удивлялись, что она изучает почему-то именно женщин-поэтов – казалось странным объединять поэтов по половому признаку. Роберта вела себя, как некий иноземный Лариосик. Она все делала и говорила совершенно не к месту и невпопад. В конце вечера попросила нас с Ниной разрешить ей себя сфотографировать, когда мы вешали оторвавшуюся занавеску.

Помню, подобные хэппенинги были то ли в доме литераторов, то ли где-то еще на более «официальной» площадке. Там играли в буриме, еще надо было сыграть сценку (я изображала в сценке одалиску в гареме, идея Евгения Попова, он же был халифом);

потом всем раздавали буквы алфавита, и надо было со своей буквой что-то сделать (я с Щ написала, что «щастлива», орфография XVIII века, а содержание было сущей правдой).

Еще один перформанс организовали в сороковины Венички Ерофеева Павел Митюшов и Володя Тучков, кажется, тоже не без Нининого участия. Ездили из Москвы в Петушки и обратно. Надо было в честь Венички напиться как можно сильнее. В Петушках поэты произносили речи. Я честно напилась и суть речей не помню.

Много лет спустя, уже когда Нины не стало, зимой, на конференции славистов в Сиэтле, Гриша Кружков предложил в память о перформансах восьмидесятых пробежаться босиком по Сиэтлу. Мы странно оделись и действительно бегали босиком по лужам, вспоминая все перформансы и хэппенинги своей юности – как будто воздвигали воздушный памятник той поре.

С Ниной нас сближало то, что мы были «семейные с детьми». Mы дружили, ну и просто я была влюблена в Нину, по-моему все студийцы были в нее влюблены, и мужеского, и женского пола. Она была удивительной во всем. Зарабатывала техническим

переводом – и на досуге изучала историю литературы. Ухаживала за мужем и двумя мальчиками, варила великолепные борщи – и была сердцем литературной тусовки, причем для выступлений сама шила себе концертные платья с немыслимой красоты блестками.

Выступали на разных площадках, в Политехническом, в музее Маяковского, в театре «Сфера». В «Сфере» у нас был как бы свой мини-спектакль перед спектаклем. Помимо Нины, стихи обычно читали Саша Еременко, Женя Бунимович, Леша Парщиков, Ваня Жданов, Володя Аристов, Володя Друк, Марк Шатуновский, Юра Арабов, Игорь Иртеньев. После «Сферы» мы с Ниной иногда гуляли возле парка «Эрмитаж». Там неподалеку жила моя бабушка. Бабушка тогда еще старалась жить одна и ни от кого не зависеть. Один раз мы с Ниной к ней зашли. У бабушки было высокое давление, ее шатало, зубной протез лежал в чашке, газета на кровати. Мы чуть не заплакали при виде ее беспомощности и одиночества. И когда мы встретились глазами, каждая из нас подумала: хорошо умереть молодой.

В девяностые годы я была в Москве наездами, и, приходя к Нине, уже смертельно больной, дивилась тому, что у нее все еще стоял на плите ее удивительный борщ.

Нина полюбила Америку, съездив туда с поэтами (эту поездку организовал ее переводчик и поэт, Джон Хай). Она рассказывала, какие там славные люди, какие орешки продаются на каждом шагу, в мешочках (ее радовали эти орешки). В год ее смерти (1995) я поставила в своем студенческом театре спектакль по Нининым стихам (по-русски и по-английски). Они невероятно сценичны – мои англоязычные актеры сразу их поняли и приняли. Тогда я знала точно, как читать каждую строчку отобранных для спектакля стихов, среди них «Потому что. », «Говорил своей хохлатке» (те, что Нина тогда любила). Как Нина –

а она читала, как будто в начале каждой строки ей надо было далеко увести свою мысль из-под артобстрела непонимания. Я учила этой интонации студентов. Но в прошлом году, читая Нинины стихи на вечере поэзии в Бюре, поняла, что всегда во мне жившая ее интонация как бы уже тает.

Печаль утишило великолепное исполнение «Допроса» Яной Иртеньевой, я его прослушала в интернете. Интересно, есть ли записи того, как сама Нина читала свои стихи?

Литература 80-х годов СССР

Общая характеристика литературы 80-х годов СССР

В 80-е годы в советской культуре произошло общее фокусирование на идее покаяния. Греховные мотивы побудили авторов к следующим видам художественно-образного мышления:

  1. Притча.
  2. Миф.
  3. Символ и другие.

После знакомства с творчеством Чингиза Айтматова, — в особенности его романа «Плаха», вышедшего в свет в 1986 году в журнале «Новый мир», — читатели начали размышлять, обсуждать и спорить, строя собственные догадки и основывая личную гражданскую позицию.

Рисунок 1. Чингиз Торекулович Айтматов

Новая литература 80-х отличается от предыдущих времён направлением новой концепции человека и мира, в котором он живёт, мира, в котором всё общечеловеческое и гуманистическое имеет больший вес, нежели социально-историческое. Советская литература тех времён открывает для себя новые жанры (детектив, фантастика) и как бы догоняет весь остальной мир в культурном вопросе. Таким образом, литература 80-х годов СССР прошла путь от психологизма до публицистичности, вплотную подойдя к мифу.

Одним из развивающихся жанров 80-х стал детектив.

Детектив — это литературный жанр, в произведениях которого совершаются и раскрываются преступления.

Так любимый в Российской империи, этот жанр потерял свою популярность вплоть до конца восьмидесятых годов. Именно под конец 80-х появилось множество частных издательств, владельцы которых понимали, что детективная литература может приносить большую прибыль. Книжные прилавки магазинов, вокзальные киоски и столики у станций метрополитена стали ломиться от детективов — как переводных, так и отечественных.

С середины 80-х «железный занавес» поднимается, и в страну мощным потоком врывается западная фантастика. Советская фантастика стала постепенно превращаться в часть мировой, принимая общие правила игры. А они таковы: чёткое разделение литературы на фантастику и нефантастику — в прошлом. Она попадает в массовую литературу. Одним из первооткрывателей стала Ольга Ларионова со своим романом «Чакра Кентавра», повествующем о любви и славных приключениях космических рыцарей.

Знаковые произведения и писатели 80-х годов СССР

Популярностью в те времена пользовались произведения, которые рассказывали правду про СССР и про жизнь простых граждан. Одним из таких творений стал роман Владимира Дудинцева «Белые одежды», рассказывающий о разгроме советской генетики в конце 40-х. Но самый большой успех ожидал романа Анатолия Рыбакова «Дети Арбата», вышедшего в 1987 году в журнале «Дружба народов». История про Сашу Панкратова, прообразом которого автор считал самого себя, правильного комсомольца, согласного с партией, но всё-таки немного сомневающегося относительно её жесткой дисциплины, тронула не одного читателя.

Анатолий Приставкин, печатавшийся начиная с 60-х, получил настоящую известность лишь в 1987 году, когда была опубликована его повесть «Ночевала тучка золотая». Повесть про братьев-близнецов, сбегающих из подмосковного детского дома.

Творчество Людмилы Петрушевской, вошедшей в литературу как драматург, в предшествующие десятилетия часто запрещалось цензурой. Но к середине 80-х ситуация изменилась, и Петрушевская стала одним из самых популярных современных драматургов. Широкую известность получила её повесть «Свой круг» о жизни компании друзей-интеллектуалов, одной из которых является неизлечимо больная героиня, выясняющая об измене мужа и о его ребёнке от другой женщины.

Рисунок 2. Людмила Стефановна Петрушевская

Алексей Слаповский стал одним из немногих писателей своего времени, которому удалось найти собственный стиль и манеру. Начинал он как драматург, опубликовав в журнале повесть «Бойтесь мемуаров». Во всех его произведениях последовательно разработана одна идея: текст влияет на человеческую жизнь, изменяя её.

Владимир Маканин, выпустивший свой первый роман в 1967 году, добился настоящей известности именно в 80-е. За главную тему он всегда брал глубинную сущность человека, до которой можно добраться, лишь сняв все будничные повседневные напластования. В своём романе «Один и одна» Маканин стремится подчеркнуть, что человек рождается один, живёт один и умирает один, цепко храня то, что составляет его неповторимую личность.

Поэзия в 80-е годы ХХ века

В конце двадцатого века поэзия представала в причудливом единстве разных жанров. В тот период поэты-реалисты жили бок о бок с модернистами и постмодернистами, которые свободно предавались поэтическим экспериментам. Возродились школы Серебряного века такие как футуризм, акмеизм, заново появился интерес к декадансу.

Декаданс — культурный упадок в литературе и искусстве конца XIX— начала XX века, характеризующийся формализмом и индивидуализмом.

Получает активное развитие авангардное направление, которое не прижилось в более ранние советские десятилетия. Таким образом, конец 80-х годов некоторые литераторы оправданно называют эрой Возрождения русской поэзии.

Всё ещё существует и развивается реализм, который продолжает классическую направленность русской поэзии. Нельзя сказать, что у поэтов-реалистов была своя «школа», скорее наоборот, они работали в независимости друг от друга, но в их работах прослеживаются также и общие тенденции, что в некотором роде всё-таки позволяет объединить их в один жанр.

Среди поэтов-реалистов числятся такие имена, как:

  1. Владимир Корнилов.
  2. Олег Чухонцев.
  3. Белла Ахмадулина.
  4. Александр Кушнер и другие.

Рисунок 3. Владимир Николаевич Корнилов

Также развивались в области поэзии и концептуализм (Дмитрий Пригов) с матереализмом (Алексей Парщиков, Иван Жданов). Концептуалисты заявляли о независимости от языковых стандартов, основной целью считая разрушение социалистического реализма. А материалисты создавали сложные и многомерные вселенные, введя новое понятие — «метаметафоры», которое связывало прямое и переносное значение метафоры в классическом понимании.

Восьмидесятые годы для советской литературы запустили новый этап её развития. Многие авторы, чьи произведения в годы «оттепели» и «застоя» запрещались, наконец-то смогли творить открыто, появились новые жанры, советскому читателю открылся мир зарубежной литературы. Такому настроению несомненно способствовала «перестройка» и смягчение партии относительно культурного вопроса.

Читайте также  Маленький принц характеристика образа Розы

Русская поэзия конца восьмидесятых

«Мы жили тогда на планете другой…»

Антология поэзии русского зарубежья

(Первая и вторая волна)

В четырех книгах

Евгений Витковский. Возвратившийся ветер

Всероссийский словарь-толкователь (т. 3, 1895 г., изд. А. А. Каспари) дает исчерпывающее объяснение тому, что такое эмиграция:

«Этим словом обозначается временное или окончательное выселение, оставление отечества вследствие религиозных, политических, экономических или каких-либо других причин».

В словаре Владимира Даля еще проще:

«Эмиграция, выселение, высел, переселение, выход в чужбину, в новое отечество».

Хотя словарь Каспари издан позже словаря Даля, но впечатление такое, что Каспари говорит от имени первой волны русской эмиграции (1919–1925), Даль — от имени второй (1941–1945). У Каспари — какая-то слабая надежда на то, что «выселение» временное. У Даля — никакой надежды. Разве что само отечество переменится. Только ждать такой перемены иной раз эмигрантам приходится непомерно долго. Один из лучших русских романистов XX века Марк Алданов — тоже, кстати, эмигрант первой волны — в романе «Девятое термидора» устами своего героя Пьера Ламора говорит:

«Эти наши неизлечимые эмигранты убеждены, что через месяц революция кончится, и они вернутся к власти во Франции, перевешав всех мятежников. У власти-то они будут, — эмигранты почти всегда приходят к власти, даже самые глупые, — но очень не скоро. (…) Я у своих знакомых эмигрантов спрашиваю: имеете ли вы возможность переждать за границей без дела лет десять? Тогда храните гордую позу и высоко держите знамя… А если не имеете возможности, то понемногу начинайте утверждать, что в революции далеко не все скверно; есть хорошие начала, здоровые идеи, ценные завоевания, ха-ха-ха. »

В этом издевательском пассаже Алданова-Ламора всего важней, видимо, заключительный мефистофельский смех: автор — и тем более его загадочный герой — применительно к результатам русской революции не обольщается; опираясь на избранную им «картезианскую» концепцию истории, он твердо знает, что никаких десяти лет для возвращения не хватит, нужно самое малое — полвека, а то и целого столетия окажется мало. Что же касается пресловутого «суда истории», который якобы рано или поздно определит для всех подлинное место, — а значит, и эмигрантов, «дезертиров России», тоже оправдает, — то в том же романе и тот же герой уже всерьез роняет фразу:

«Нет суда истории, есть суд историков, и он меняется каждое десятилетие».

Термин «поэт-эмигрант» в нашем литературоведении с начала двадцатых годов и аж до конца 1986 года (до первых журнальных публикаций Ходасевича и Набокова, если быть точным) означал то же самое приблизительно, что желтая звезда на рукаве и на груди при Гитлере: «Ату его!» Однако загонщики улюлюкали мало и осторожно, лишнее улюлюканье не поощрялось: к чему ругать эмиграцию вместе с ее гниющей — а то и вовсе сгнившей — литературой, если проще сделать вид, что ее вовсе нет? Число наших специалистов по литературе русского зарубежья до последних лет было таково, что, доведись их пересчитывать по пальцам, глядишь, еще и не все пальцы на одной руке пришлось бы загнуть к ладони. Лишь вторая половина восьмидесятых годов принесла неожиданность: эти самые пальцы, прижатые к ладони, дрогнули и сложились в известную фигуру кукиша: выяснилось, что в СССР есть — пусть немного, но есть! — специалисты по этой литературе, скажем так, «неформальные». К ним и начали обращаться издательства за материалом для публикаций. Где лучше, где хуже, но с помощью такого вот классического для России «авося» первое знакомство внутри-российского читателя с вне-российским писателем уже состоялось.

Вопрос о том, одна русская литература или две (т. е. внутри России и вне ее), вообще некорректен. Русских литератур, если говорить лишь о языке, не одна и не две и даже не двадцать две, сравните лишь региональные литературы Петербурга и, скажем, Владивостока для ясности этого утверждения; во всем мире создается литература на английском языке, но никому и в голову не приходит утверждать, что вся эта литература — английская. Но как минимум одна общая черта у всей русской литературы после 1917 года прослеживается: вся литература этого периода сидела.

В эвакуации. (Ахматова была эвакуирована не только в Ташкент, но и — позже — в переводы древнекорейской и древнеегипетской лирики. Андрей Платонов — в сказочники). Сидела литература, наконец, просто сиднем, как Булгаков или Всеволод Вячеславович Иванов: одно что-нибудь идет на сцене, все прочее лежит в столе.

Наш четырехтомник посвящен не самой большой, но очень важной ветви русской поэзии: той, которая сидела (да и сидит) в эмиграции. Многие из авторов, впрочем, в иные периоды своей жизни самым натуральным образом сидели в тюрьмах и лагерях — у Гитлера (В. Корвин-Пиотровский, А. Неймирок), у Сталина (А. Эйснер, А. Ачаир), у Тито (И. Н. Голенищев-Кутузов) — и во многих других местах; многим это стоило жизни. Но объединяет наших авторов то, что литературным творчеством занимались они в 1920—1990-е годы, сидя в эмиграции.

Эмигрантскую литературу — и поэзию — создала советская власть.

Она же создала и советскую литературу, хотя сам этот термин все-таки ошибочен. Как заметил в свое время архиепископ Иоанн Сан-Францисский, он же в миру Дмитрий Шаховской, он же в поэзии — поэт Странник, в таком случае, если давать названия литератур согласно политическим структурам, можно многие западные литературы объявить «парламентскими» и т. д. Тем более невозможно объявить «советской литературой» «Доктора Живаго», «Мастера и Маргариту», ахматовский «Реквием», стихи и прозу Даниила Андреева, созданные во Владимирской тюрьме.

А вот те, кто покидал Россию в первой половине двадцатых, тем более в первой половине сороковых, бежали именно от советской власти. Не воздвигнись она — почти никто бы на чужбину не двинулся. Сохранив же русский язык за семьдесят лет «такого маяния» (Г. Иванов) в чужих краях, литература русского зарубежья накопила немалые богатства. На наш взгляд, поэзия — все же самая ценная часть наследия русского зарубежья.

Вклад первой и второй волн эмиграции в поэзию неравен и количественно, и качественно. В числе эмигрантов первой волны оказались почти все уцелевшие поэты-символисты — Д. Мережковский, З. Гиппиус, К. Бальмонт, Вяч. Иванов; если не собственно акмеисты, то изрядная часть гумилевского «Цеха поэтов» — Г. Иванов, Г. Адамович, Н. Оцуп; лучшие поэты-сатириконцы — Тэффи, Саша Черный, П. Потёмкин, В. Горянский, Д. Аминадо, даже футуристы (Ильязд) и многие другие, кто уходил в изгнание уже с изрядным литературным именем. Среди поэтов второй волны положение совсем иное: в нашем четырехтомнике 175 поэтов, из них лишь едва ли одна седьмая часть — примерно — биографически «вторые», — те, кто оказался во время войны в Германии или на одной из оккупированных ею территорий (был угнан насильно или попал туда как-то иначе) и не захотел возвращаться домой. Лишь два поэта из всех этих «вторых» были до второй мировой войны членами Союза советских писателей — Глеб Глинка и Родион Акульшин, ставший по выходе из гитлеровского концлагеря, куда оба поэта угодили в качестве военнопленных, Родионом Березовым, но их имена вряд ли были известны в СССР широкой публике. Запоздалый эмигрант-«царскосел» Дмитрий Крачковский, ставший в эмиграции Дмитрием Кленовским, хоть и выпустил первый сборник стихотворений в 1917 году, но тоже был почти безвестен, к тому же с середины двадцатых годов и до середины сороковых, когда попал в Германию, стихами не занимался. Иван Елагин успел напечатать в СССР один авторизованный перевод из Максима Рыльского. Наконец, вовсе трагикомически выглядит с отдаления во времени довоенная литературная деятельность Юрия Трубецкого: отбывая каторжные работы в БАМлаге, он печатал ультрасоветские баллады в сборниках лагерного творчества, предназначенных для лагерных библиотек, — две такие баллады за подлинной фамилией автора (Нольден) переизданы в антологии «Средь других имен» (М., Московский рабочий, 1990), целиком составленной из стихов, написанных в советских лагерях. Одним словом, за исключением перечисленных крох никакого литературного багажа вторая волна за собою в эмиграцию не принесла. А ведь это была, по словам одаренного прозаика Леонида Ржевского, самая трагическая из волн русской эмиграции: и первая, и третья боролись в основном за визы и за право более или менее легального выезда, вторая волна вся без исключения боролась не за визы, а за жизнь, бежала «из-под кнута-то отчего да под дубину отчима» (И. Елагин). Часто и по сей день не удается установить не только подлинную биографию поэта второй волны — но даже подлинную фамилию его. Поэтов первой волны, особенно молодых, жизнь очень не баловала, но как смогла уцелеть в послевоенной Европе и Америке поэзия второй волны — поймет тот, кто поверит словам Варлама Шаламова о том, что четырех физиологических наслаждений человека, вычисленных сэром Томасом Мором, человеку недостаточно: «Острее мысли о еде, о пище является новое чувство, новая потребность, вовсе забытая Томасом Мором в его грубой классификации четырех чувств. Пятым чувством является потребность в стихах» (рассказ «Афинские ночи». В кн.: В. Шаламов. «Перчатка или КР-2». Изд. «Орбита», московский филиал, 1990).

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: